рефераты бесплатно
Главная

Рефераты по геополитике

Рефераты по государству и праву

Рефераты по гражданскому праву и процессу

Рефераты по делопроизводству

Рефераты по кредитованию

Рефераты по естествознанию

Рефераты по истории техники

Рефераты по журналистике

Рефераты по зоологии

Рефераты по инвестициям

Рефераты по информатике

Исторические личности

Рефераты по кибернетике

Рефераты по коммуникации и связи

Рефераты по косметологии

Рефераты по криминалистике

Рефераты по криминологии

Рефераты по науке и технике

Рефераты по кулинарии

Рефераты по культурологии

Рефераты по зарубежной литературе

Рефераты по логике

Рефераты по логистике

Рефераты по маркетингу

Рефераты по международному публичному праву

Рефераты по международному частному праву

Рефераты по международным отношениям

Рефераты по культуре и искусству

Рефераты по менеджменту

Рефераты по металлургии

Рефераты по муниципальному праву

Рефераты по налогообложению

Рефераты по оккультизму и уфологии

Рефераты по педагогике

Рефераты по политологии

Рефераты по праву

Биографии

Рефераты по предпринимательству

Рефераты по психологии

Рефераты по радиоэлектронике

Рефераты по риторике

Рефераты по социологии

Рефераты по статистике

Рефераты по страхованию

Рефераты по строительству

Рефераты по схемотехнике

Рефераты по таможенной системе

Сочинения по литературе и русскому языку

Рефераты по теории государства и права

Рефераты по теории организации

Рефераты по теплотехнике

Рефераты по технологии

Рефераты по товароведению

Рефераты по транспорту

Рефераты по трудовому праву

Рефераты по туризму

Рефераты по уголовному праву и процессу

Рефераты по управлению

Реферат: Фигура повтора: философ Николай Федоров и его литературные прототипы

Реферат: Фигура повтора: философ Николай Федоров и его литературные прототипы

М. Эпштейн

“Писчая страсть — точка соприкосновения Мышкина и Башмачкина, от которой оба героя движутся в противоположные стороны... Ужасающий своим убожеством гоголевский персонаж оборачивается (в духе тыняновского “пародийного выверта”) трагически возвышенной фигурой князя Мышкина; ограниченный и жалкий человечек, никому не нужная жертва предстает одним из тех “нищих духом”, которые и составляют “соль земли”... Вряд ли в какой-либо другой литературе мира так коротка дистанция между ее полюсами, между самым ничтожным и самым величественным ее героями, которые представляют здесь, по сути, вариацию одного типа”1.

Мы рассмотрим далее метаморфозу этого важного для русской культуры типа убогого праведника, переписчика-спасителя — типа, который перерастает собственно литературные рамки и обретает черты исторической личности. Обычно говорят о жизненных прототипах того или иного литературного персонажа. Но бывает и наоборот: реальное лицо, прежде чем зажить самостоятельной жизнью, как бы проходит основательную проработку в литературе, составляется из элементов воображения — и потом уже отделяется от своего художественного прототипа и вступает в историю. Литературная основа, как правило, легко проступает в таких исторических лицах: не  успев  умереть,  они  уже  становятся  мифом, — подобно тому, как были персонажами, еще не успев по-настоящему родиться.

Казалось бы, что может быть общего между Николаем Федоровичем Федоровым (1829—1903), великим мыслителем, родоначальником русского космизма, — и Акакием Акакиевичем Башмачкиным (1790—1830-е?), самым маленьким из “маленьких людей” русской литературы? Федоров задал масштаб космическим дерзаниям и теургическим опытам ХХ столетия, а может быть, и третьего тысячелетия. Победа над смертью, воскрешение “праха отцов”, овладение силами природы, расселение человечества по всей вселенной... Башмачкин же своими подслеповатыми глазами мало что видел дальше своей потертой шинели и редко произносил что-нибудь более вразумительное, чем “это, право, совершенно того”, — ничтожный чиновник, переписчик чужих бумаг, “существо... никому не дорогое, ни для кого не интересное”... С одной стороны, всеохватная “философия общего дела”, с другой — “этаково-то дело этакое” (один из любимых оборотов Акакия Акакиевича).

И тем не менее есть множество черточек, по видимости мелких и случайных, которые символически связывают великана и лилипута, а может быть, образуют и историческую преемственность одного типа, условно говоря, “переписчика”, который в своем восхождении становится “воскресителем”. Общее между ними — фигура повтора, столь значимая для русской культуры, которая и в XIX веке сохраняет черты средневековой “эстетики тождества” (термин Ю. М. Лотмана). Воскрешать — значит переписывать “во плоти”, воспроизводить уже не символические начертания мыслей, а телесное бытие людей. Мы рассмотрим “повторы”, окружающие фигуру мыслителя-пророка Н. Федорова, в нескольких планах: имя и запечатленное в нем отношение к предкам; культурно-бытовой этикет мыслителя по отношению к его литературным прототипам; “общее дело” воскрешения в связи с делом переписчика и библиотекаря; оживление мертвецов у Федорова и Гоголя и его демонический подтекст...

Данная статья только набрасывает эскизно те мотивы, которые, по сути, требуют гораздо более обстоятельного изложения. Хотелось бы особо подчеркнуть, что, рассматривая историческое лицо в ряду вымышленных персонажей, мы нисколько не принижаем его, а лишь пытаемся обнаружить общие культурные слагаемые “реальности” и “литературы”. В этом смысле литературоведческий подход к историческим деятелям ничуть не менее этически оправдан, чем выведение их как персонажей в литературном произведении.

* * *

В самом имени Николая Федоровича Федорова бросается в глаза двоение отчества-фамилии. Для Акакия Акакиевича не нашлось подходящего имени в святцах — пришлось дать ему имя отца. Для Николая Федоровича не нашлось фамилии и даже отчества, поскольку он был незаконнорожденным сыном князя Павла Ивановича Гагарина. Неизвестно даже в точности, чье имя, какого Федора или Федорова, повторилось в отчестве и фамилии Николая Федоровича Федорова: крестившего его священника Николая Федорова или крестного отца Федора Карловича Белявского?2 То ли фамилия священника удвоилась в отчестве, то ли имя крестного отца удвоилось в фамилии, но в любом случае механический повтор заполнил пустующее место родного, отцовского имени и фамилии.

Этот повтор вписан не только в имя, но и в профессию и в мировоззрение Башмачкина и Федорова. Башмачкин — переписчик, он буква в букву воспроизводит те бумаги, которые ложатся к нему на стол. Федоров — воскреситель, посвятивший себя делу восстановления предков кровинка в кровинку в той же самой плоти, в какой они родились и умерли. Да и в мирской своей профессии, как библиотекарь при читальном зале Румянцевского музея, Федоров радел о сбережении и собирании всех букв, которые когда-либо вывела человеческая рука, и особое значение придавал карточке-аннотации. “Предсказывая разрушение, уничтожение, гибель книг, карточки не могут быть средством спасения их от такой гибели, но сами имеют больше шансов, чем книги, пережить разрушительную эпоху; если книги и погибнут, карточки останутся и дадут возможность вызвать из забвения то сочинение, к которому относятся, возвратить его к жизни”3.

И Башмачкин, и Федоров не просто служили при буквах, но всей душой погружались в их идеально-фантастический мир, отдавались письменам и по долгу, и по любви. Акакий Акакиевич даже на досуге не находил ничего лучшего, как переписывать бумаги, и воображению его преподносились формы дорогих букв столь ярко, будто отпечатывались у него на лице. Николай Федорович усматривал в письме основу цивилизации и резко критиковал скоропись, стенографию, все похотливые формы письма, характерные для торопливого века прогресса (XIX-го). Влюбленный в красоту букв независимо от их смысла, он отстаивал самоценность медленного письма как священнодействия:

“Занимаясь формами букв, буквально — буквоедством, эта наука [палеография] пользуется большим презрением у некоторых прогрессистов, а между тем формы букв говорят гораздо более слов, искреннее их; формы букв неподкупнее слов... Именно буквоедство и дает палеографии возможность определять характер эпох... Буквы готические и уставные, выводимые с глубоким благоговением, с любовью, даже с наслаждением, исполняемые как художественная работа, как молитва... эти люди, переписчики, чаявшие блаженства в будущем, предвкушали его уже и в настоящем, находя удовольствие в самом труде”4 (здесь и далее подчеркнуто мною. — М. Э.).

Тут не только идея, но и сама интонация восходит к Гоголю, представляя глубокомысленную и высокоученую разработку башмачкинской темы:

“Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью... Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты... Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало”.

И уж конечно, переписчик не мог бы не согласиться с мыслителем, что “формы букв говорят гораздо более слов, искреннее их”: гоголевскому герою оттого и невыносимо трудно переставить глаголы из первого лица в третье, что он привык иметь дело с буквами, а не со словами, — с красотой чистых форм, а не с условностью и лицемерием значений. Потому-то, отказавшись от своевольной перемены глаголов, он просит начальника: “Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь”.

У Башмачкина-переписчика и Федорова-библиотекаря одинаковое жалованье — 400 рублей в год5. Они могли бы служить в одном присутственном месте, на равных должностях, и по вечерам собираться на чаепитие у брата чиновника. Но если дальше озирать это воображаемое присутственное место русской литературы, можно было бы заметить за соседним столом еще одну неожиданную фигуру: самого возвышенного, “положительно прекрасного” героя русской литературы — князя Льва Мышкина. Как памятно читателям “Идиота” Достоевского, генерал Епанчин за изящество почерка назначает Мышкину точно такое же жалованье, как у Башмачкина и Федорова, “тридцать пять рублей в месяц положить, с первого шагу”, то есть те же башмачкинские “четыреста рублей в год жалованья или около того”.

Заметим еще одну родственную черту: духовидец и праведник Мышкин — такой же страстный любитель букв, как и маленький человек Башмачкин и великий мыслитель Федоров. “С чрезвычайным удовольствием и одушевлением” Мышкин говорит о разных почерках, росчерках, шрифтах... “Дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг... Этакой шрифт ни с чем не сравним, так даже, что можно влюбиться в него”. Подобно Башмачкину, Мышкин не знает никакого иного ремесла и может зарабатывать себе на жизнь только перепиской: “...я думаю, что не имею ни талантов, ни особых способностей... А почерк превосходный. Вот в  этом  у  меня,  пожалуй,  и  талант;  в  этом я просто каллиграф. Дайте мне, я вам сейчас напишу что-нибудь для пробы...”

Как “святой присутственного места”, “архивист-воскреситель”, “библиотекарь-мессия”, Н. Ф. Федоров, конечно, освящен и подготовлен Достоевским и возможен только после князя Мышкина, наследника средневековых переписчиков и древнерусской святости. Но и с Башмачкиным, прообразом всех кротких русских буквоедов-праведников, у Федорова тоже есть прямое родство. Оба прошли свой путь одиноко, не обзаведясь подругой жизни и не оставив потомства, ограничиваясь суровым поприщем в кругу сослуживцев и соратников. Оба были крайне неприхотливы в быту, ели, одевались и спали бог знает как, не замечая неудобств повседневной жизни. Вот еще параллельные места из двух житийных описаний:

“Он не думал вовсе о своем платье... сукно до того истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась” (Гоголь о Башмачкине).

“Федоров никогда не носил шубу...” (Лосский о Федорове).

“Ходил зимой и летом в одном и том же стареньком пальто... Впечатление его значительных лет усугублялось одеждой, очень старой и ветхой...” (Семенова о Федорове)6.

“Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи... вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал бог на ту пору” (Гоголь о Башмачкине).

“Он занимал крошечную комнату... Его пища состояла из чая с черствыми булочками, сыра или соленой рыбы. Часто месяцами Федоров не употреблял горячую пищу” (Лосский о Федорове).

И кончили свою жизнь буквоеды-подвижники почти одинаково — простудой, подхваченной из-за непривычной для таких аскетов перемены одежды. Для Башмачкина, который уже сроднился со своей обветшавшей шинелью, роковой стала  покупка  новой  шинели.  А  для  Федорова, привыкшего и зимой ходить без шубы, роковым стал день, когда в жестокий декабрьский мороз 1903 года друзья уговорили его надеть шубу. Федоров заболел воспалением легких и скончался — подобно тому как Башмачкин на петербургском морозе схватил грудную жабу и скончался.

* * *

Житийный образ Н. Ф. Федорова, каким он запечатлелся в сознании современников, — это высшая эволюция того типа, который первоначально намечен Гоголем в “Шинели”: Башмачкин, прошедший дальнейшую школу нравственного и религиозного самосознания у героев Достоевского. Промежуточным звеном выступает князь Мышкин, в котором происходит повышение образа переписчика из канцелярской крысы до “князя-Христа”. Если Башмачкин — это сентиментально-юмористическая пародия на средневекового переписчика, раба и послушника Божия, то в Мышкине происходит восстановление первообраза: пародия еще раз переворачивается, и из маленького человека, робкого переписчика, каким выступает Мышкин в сцене испытания его каллиграфических способностей у генерала Епанчина, опять восстает святой. Недаром кульминация этой сцены — воспроизведение Мышкиным подписи “смиренного игумена Пафнутия” (XIV век).

Теперь, после возвышающей литературной переработки у Достоевского, типу маленького человека-спасителя остается только сойти со страниц и зажить своей собственной исторической жизнью... — не иначе, однако, как вступив поначалу, как и положено “персонажу”, в переписку с самим автором. Как известно, Н. Ф. Федоров впервые стал излагать свои идеи всеобщего воскрешения, которые молча вынашивал на протяжении многих лет, в письме к Достоевскому. Начатое в 1878 году, оно дописывалось уже после смерти адресата (1881), разрослось до 400 страниц и стало тем основным сочинением Федорова, которым и вошел он в историю философской мысли и святости.

Обращаясь от образа жизни к образу мыслей, мы опять-таки находим разительное сходство: федоровский “вопрос о братстве” тоже был подсказан бьющим в сердце вопросом Акакия Акакиевича — вопросом ко всем, кто сильнее, веселее, ученее, богаче его: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?” — и в этих проникающих словах звенели другие слова: “Я брат твой”. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья...”

Так и продолжают звенеть эти слова Акакия Акакиевича в сочинениях Федорова, вырастая в прокламацию ОБЩЕГО ДЕЛА: “Это вопрос о том, что нужно делать для выхода из небратского состояния. И в таком виде вопрос этот обязателен для всех сынов человеческих и тем более для крещеных во имя Бога всех отцов...”7

Оказывается, не только русская литература XIX века, по известному выражению Ф. Достоевского, вышла из гоголевской “Шинели”, но в какой-то мере и русская философия, с ее видениями вселенского братства и отцовства, тоже продолжает договаривать обиду и жалобу Акакия Акакиевича.

Правда, вопрос о воскрешении предков не звучит прямо в сознании Акакия Акакиевича. Оба наших героя не знали своих отцов. Федоров в раннем детстве был увезен от отца и больше никогда не встречал его. Башмачкин родился уже после смерти своего отца — видимо, не совсем естественным образом, потому что и мать его во время родов, как отмечает Гоголь, была уже старуха (как библейская Сарра, рождающая Исаака). Но, в отличие от Федорова, Башмачкин был законным сыном своего отца и не только носил его фамилию и отчество, но и повторил его имя. “Ну, уж я вижу, — сказала старуха, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”. Удвоение имени символически обозначает то простое обстоятельство, что дети продолжают собой и в себе жизнь своих родителей и потому не столь обеспокоены бытием их праха вне себя, как это было в случае с Федоровым, носившим чужое отчество, лишенным имени родного отца и с детства от него отлученным. Воскрешение предков, которое для Николая Федоровича Федорова стало высшей и всеобщей задачей, для Акакия Акакиевича Башмачкина было данностью. Он сам Акакий и сам Башмачкин, то есть носит ту же фамилию, что “и отец, и дед... все совершенно Башмачкины...”.

Так вопрос о пропавшем братстве, поднятый Акакием Акакиевичем, у Николая Федоровича переходит в вопрос о спасительном отцовстве.

Оба  наших  героя  воспринимаются,  пользуясь словами Н. Лосского, как “праведники и неканонизированные святые”8, и их жизнь легко укладывается в жанр жития. Собственно, стилизацией жития, его иронической перелицовкой, и является повесть Гоголя; а литература о Федорове прямо выстраивается по житийному канону. Но оба святых, как выясняется к эпилогу, — с какой-то мстительной изнанкой, грозящие кулаком человечеству, в буквальном и фигуральном смысле снимающие шинели и шубы с богатых и знатных людей: Башмачкин в своем посмертном бытии призрака, а Федоров — в своих посмертно опубликованных сочинениях, где пророк всеобщего воскрешения клеймит ученых, богатых, прогресс, который якобы служит только отвлеченному знанию, бесполезной роскоши и чувственному комфорту. Как Башмачкин мстит эгоизму сильных и богатых мира сего, так и Федоров клеймит “праздность”, “как матерь пороков, и солипсизм (или эгоизм), как отца преступлений” — все “ученое сословие”, как “порождение праздности... и индивидуализма”9.

Смерть и ее преодоление составляют центральный мотив и гоголевской повести, и философской системы Н. Федорова. В обоих случаях посмертное существование — “повтор неповторимого” — мотивировано этически, необходимостью справедливости и воздаяния. В случае с Башмачкиным действует закон загробного возмездия, по которому чиновник, лишившийся шинели, посмертно отнимает шинели у своих мучителей. У Н. Федорова тоже действует фигура симметрии: мертвые отцы, давшие жизнь сыновьям, теперь должны принять ее из рук сыновей. Заметим, что развязка маленькой жизни у Гоголя и развязка мировой истории у Федорова тоже зеркально симметричны: мертвый снимает одежду с живых — живые одевают мертвецов плотью. Но именно этот загробный триумф “этики тождества”, перенесение повтора из этой жизни в другую как знак высшей правды-справедливости, придает новое измерение образу праведников, как будто у них появляются демонические двойники.

“Рот мертвеца покривился и, пахнувши на него [значительное лицо] страшно могилою, произнес такие речи: “А! так вот ты наконец! наконец я тебя того, поймал за воротник!..” Удивителен и жуток этот мстительно-обличительный пафос призрака — при кротко-праведной, тишайшей жизни, полной трудов и лишений, каллиграфических восторгов и мечтаний о братстве. Оживление мертвого тела — будь это изваяние, труп, кукла, механизм, картина — традиционный в литературе демонический мотив, который часто встречается у Гоголя, например в “Майской ночи, или Утопленнице”, в “Страшной мести”, “Вии”, “Портрете”, и, как правило, предполагает сделку мертвеца с нечистой силой. В этот инфернальный ряд встает и бедный Акакий Акакиевич, чьим бесом-искусителем стал портной Петрович (“одноглазый черт”), после встречи с которым Акакий Акакиевич, “вместо того чтобы идти домой, пошел совершенно в противную сторону, сам того не подозревая. Дорогою задел его всем нечистым своим боком трубочист и вычернил все плечо ему...”10. Жизнеописание Акакия Акакиевича, начавшееся со сцен благочестивого крещения и смиренного служения героя, в эпилоге обращается в антижитие, в травестийно-готический рассказ о наводящем ужас привидении, с огромным кулаком и кривым ртом.

Странное, двоящееся впечатление производит на духовно проницательных читателей и учение Н. Ф. Федорова, который стремится восстановить мертвых из могилы силой человеческого знания и умения, собиранием рассыпанного праха отцов по вселенной. “...Соловьев имел повод спросить, не будет ли это “о ж и в л е н и е м т р у п о в”? Есть у Федорова несомненный привкус какой-то некромантии”, — замечает протоиерей Георгий Флоровский, подчеркивая своеобразное смертобожие Федорова, его зачарованность смертью. “Остается неясным,  к т о  умирает и  к т о  воскресает, — т е л о или ч е-л о в е к?.. О загробной жизни умерших Федоров едва упоминает. Он говорит больше о их могилах, об их могильном прахе”11. Сходное опасение кощунственной “подмены” высказывал Бердяев: “Проект Федорова требует, чтобы жизнь человечества была сосредоточена на кладбищах, около праха отцов... Трудно сказать, верил ли Федоров в бессмертие души. Когда он говорит о смерти и воскресении, то он все время имеет в виду тело, телесную смерть и телесное воскресение. Вопрос о судьбе души и духа им даже не поставлен”12.

От маленького человека, поднявшегося на месть значительному лицу, и от великого мыслителя, поднявшегося на борьбу с силами природы, в “эпилоге” веет не примирением и не вечной жизнью души, а призраком и могилой, магией оживления трупов. Фигура повтора переходит в фигуру подмены. Именно окончательное торжество “повтора”, его последний замогильный аккорд разрушают гармонию данного “смиренного” типа. В образе Мышкина линия, начатая Гоголем в Башмачкине, резко идет на повышение, кротость маленького человека достигает полноты духовного идеала. В учении Федорова линия эта рвется еще дальше, за предел литературы — в реальность, за предел жизни — в посмертие. Беря на себя дело Бога, человек не уберегается от подделки.

Интересно проследить, как постепенно разворачивался тип “буквоеда-праведника” в духовной истории России, поднявшись сначала от канцеляриста Башмачкина до духовидца Мышкина, а затем и развернувшись в трибуна воскресительной революции. Может быть, в каждом Акакии Акакиевиче как внезапный мессианский прорыв заключен свой Николай Федорович — и только ждет своего двенадцатого часа, чтобы указать всем-всем сверкающий путь к могилам и звездам?

Одни мыслители считали федоровский проект всеобщего воскрешения воистину мироспасительным: “...со времени появления христианства Ваш “проект” есть первое движение вперед человеческого духа по пути Христову”13. Другие — тончайшим искушением из тех, каким дьявол подвергал Христа в пустыне: “В этом странном религиозно-техническом проекте хозяйство, техника, магия, эротика, искусство сочетаются в некий прелестный и жуткий синтез”14.

Но как ни относиться к “общему делу” Федорова — несомненно, что в его основании лежит совсем маленькое дело Акакия Акакиевича. Потертая шинель. Петербургский мороз. И вопрос о братстве.

Список литературы

1 “Князь  Мышкин и Акакий Башмачкин  (к  образу  переписчика)”. — В кн.: Михаил Э п ш т е й н, Парадоксы новизны. О литературном развитии XIX—XX веков, М., 1988, с. 73, 79, 80 (первая публикация: “О значении детали в структуре образа (“Переписчики” у Гоголя и Достоевского)”. — “Вопросы литературы”, 1984, № 12).

2 Светлана С е м е н о в а, Николай Федоров. Творчество жизни, М., 1990, с. 10—11.

3 Н. Ф. Ф е д о р о в, Что значит карточка, приложенная к книге? — Н. Ф. Ф е д о р о в, Собр. соч. в 4-х томах, т. 3, М., 1997, с. 228. Таким образом, очень специальный библиографический вопрос в толковании Федорова внутренне связан с идеей всемирного воскрешения: карточка — зерно или след книги, по которому можно ее восстановить. Связь современного концептуализма с библиотечными карточками, с техникой повтора, с переписыванием и воскрешением, с проектами всеобщего архива и музея, с образом Башмачкина и с идеями Федорова прослеживается в творчестве Ильи Кабакова и Льва Рубинштейна. Так, метаинсталляция И. Кабакова “Дворец проектов” (Artangel, Лондон, 1998) не только включает раздел, посвященный федоровскому “Воскрешению всех умерших”, но по тому же образцу формирует и еще шестьдесят четыре мироспасительных проекта в других разделах экспозиции, например “Генератор идей”, “Машина универсального движения”, “Оптимальный план тюрьмы”, “Рай под потолком”, “Универсальная система изображения всего”, “Лечение воспоминаниями”, “Общий язык с деревьями, камнями, зверями...”, “Управление внешним миром” и т. д. Манера Л. Рубинштейна записывать свои тексты на библиотечные карточки также соотносима с федоровской идеей вселенского хранилища, музея слов и голосов.

4 Н. Ф. Ф е д о р о в, Вопрос о братстве... — Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, М., 1982, с. 82, 83.

5 “Получая незначительное жалованье (менее 400 руб. в год), он отказывался от всякого повышения его” (Н. О. Л о с с к и й, История русской философии, М., 1991, с. 104); “Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз...” (Г о г о л ь, “Шинель”).

6 С. Г. С е м е н о в а, Н. Ф. Федоров и его философское насле-дие. — Предисловие к кн.: Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 11, 12.

7 Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 62. Полное название главного труда Федорова: “Вопрос о братстве, или родстве, о причинах небратского, неродственного, т. е. немирного, состояния мира и о средствах к восстановлению родства. Записка от неученых к ученым, духовным и светским, к верующим и неверующим”.

8 Н. О. Л о с с к и й, История русской философии, с. 103. Ср. впечатление о Федорове И. Л. Толстого (сына Л. Н. Толстого): “Если бывают  святые,  то  они  должны  быть  именно такими” (И. Л. Т о л- с т о й Мои воспоминания”, М., 1969, с. 190).

9 Николай Федорович Ф е д о р о в, Сочинения, с. 69.

10 Среди инфернальных намеков, окружающих образ портного в “Шинели”, можно выделить следующие: в кухне Петровича, куда Акакий Акакиевич поднимается по “умащенной... помоями” черной лестнице, “столько дыму... что нельзя было видеть даже и самых тараканов” (образ ритуальной нечистоты); кощунственное пьянство по всем церковным праздникам, “где только стоял в календаре крестик”; “кривой глаз и рябизна по всему лицу”; “изуродованный ноготь, толстый и крепкий, как у черепахи череп”; на большом пальце ноги, как будто рудимент чертова копыта; то, что по всякому шву новосшитой шинели Петрович “проходил собственными зубами, вытисняя ими разные фигуры”, как бы ставя печать; заключительный трюк — преподнося обнову Акакию Акакиевичу, Петрович “вынул шинель из носового платка”; уже проводив Акакия Акакиевича, портной забежал вновь на улицу, “обогнувши кривым переулком”, чтобы полюбоваться еще раз на свое изделие; наконец, троекратное поминание черта в характеристике Петровича (“осадился сивухой, одноглазый черт”, “охотник заламливать черт знает какие цены”, “точно как будто его черт толкнул”).

11 Прот. Георгий Ф л о р о в с к и й, Пути русского богословия, изд. 4-е, Париж, 1988, с. 326, 324.

12 Н. Б е р д я е в, Религия воскрешения (“Философия общего дела” Н. Федорова). — Николай Б е р д я е в, Собр. соч., т. 3. “Типы религиозной мысли в России”, Париж, 1989, с. 294, 296.

13 Письмо Вл. Соловьева Н. Федорову от 12 января 1882 года. — В кн.: Н. Ф. Ф е д о р о в, Собр. соч. в 4-х томах, т. 4, с. 629.

14 Прот. Георгий Ф л о р о в с к и й, Пути русского богословия, с. 326.



 
© 2012 Рефераты, скачать рефераты, рефераты бесплатно.